Сердце матери

К 130-летию Марины ЦветаевойВалерий Бурт

Сердце матери

У нее было много блестящих произведений. Но едва ли не самым своим выдающимся она считала – не стихи, а сына. Отец – Сергей Эфрон говорил: «Моего ничего нет. Вылитый Марин Цветаев». В нем бурлила кровь выдающейся матери, даровитого отца, незаурядного деда, профессора Московского университета Ивана Цветаева и способной бабушки – пианистки Марии Мейн. Да и природа помогла – слепила из Георгия Эфрона истинный талант.

Мур – так прозвала его мать – редко улыбался. От него исходил свет мыслей. Они его возвышали и угнетали – так их было много. Он не просто рано стал взрослым, а просто отринул детство. Книги глотал, но не насыщался. Кредо Мура с младых ногтей – все тонкое, возвышенное: музыка, литература, эстетика. У него был отменный слог, который он успешно оттачивал, вычеканивал. Писал одновременно два романа: один – из французской жизни, другой – из русской.

Он одевался как денди, вел светские разговоры – по-русски и по-французски. Был ироничен, насмешлив, часто скользил по острию конфликта. На него косились, ибо он был «не как все». Хотел иметь возле себя себе равных, но не находил. Слишком много знал и понимал.

Хотел, по собственному признанию, быть интересным «не как сын Цветаевой», а как сам «Георгий Сергеевич». Отца видел редко, они подолгу не виделись – настоящей семьей были мать и сын. Но при своем родстве они были разнородны. Редко ладили, часто спорили. Марина тянулась к Муру, но он был скуп на ласковые, добрые слова. Зато щедро отсыпал ей колкие и язвительные. Сын упрекал мать, что она не знает жизни, не умеет устраиваться. Многое знал, не мог простить матери ее былых увлечений…

Мур чуждался сантиментов, был холоден и самовлюблен. А любви матери словно не замечал. И нежности, которой было в ней без меры, и восхищения без границ. Если дочь Ариадну Марина воспитывала в строгости, то ему дозволялось все. Свет любви застилал все вокруг.

Она вспоминала себя и понимала… Ведь и у нее с детских лет было упрямство в глазах, железо в голосе! И непреклонность, которую ничем не склонить. О себе писала: «Дружить со мной нельзя, любить меня — не можно!»

Цветаева жила в своем мире грез, но действительность была грубей, беспощадней. Она ее отвергала, пока хватало сил:

Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей

Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть –
Вниз – по теченью спин…

Сталь ее характера в сыне постепенно превращалась в непоколебимую броню. Поэт Бальмонт, поглядев и послушав восьмилетнего Мура, вскинул брови: «Марина, это растет твой будущий прокурор!»

В самую точку попал Маринин приятель. Но не только прокурором сын стал матери, но и судьей…

Цветаева – это многоцветье строк, расцвет рифмы. Ей отдавали должное при жизни и знали высокую цену. Но все же по достоинству она была оценена спустя много лет после гибели. Так, впрочем, бывало со многими незаурядными людьми. Не редко человека возвышает не жизнь, а смерть. «Кладбищенской земляники крупнее и слаще нет…»

Для Мура гениальность Марины была заслонена суетой быта: чадящей плитой, корытом с бельем, над которыми она корпела. Она для него – не великая, а обычная, усталая, задумчивая женщина, которая выглядела старше своих лет. Мур чаще видел мать хлопочущей по хозяйству или устало бредущей из магазина с кошелкой, чем за письменным столом или читающей стихи.

Нигде не нашел свидетельств о том, как Мур – тонкая натура и тончайший ценитель поэзии – награждал бы Цветаеву похвалой. Да и было ли такое?!

Он восторгался Малларме, Валери, кем-то еще… Наверное, и с ней делился своими наблюдениями. И мать, которая была уж точно не ниже его кумиров, скромно сидела в уголке, кивала. И тайком поглядывала на сына, смахивая слезы.

…Странно, но в суровом, сталинском СССР он не был угнетен. Наоборот, во многих строках дневника Мура бурлит, торжествует свобода. Его записки – убедительное возражение тем, кто писал про вечный страх и забитость советских людей.

Мур слушает из Парижа «France Libre», из Лондона – английский джаз. Знает, что пишут немецкие газеты. Читает книги по философии, литературоведению. Влюбляется, ходит на футбол.

Впрочем, это не удивительно – сын Цветаевой вырос из свободного покроя одежды иноземца. Привык жить вне рамок, без догляда, писать и говорить, что думает. И в СССР этому не разучился…

Мур писал в дневнике, что «отец и мать оказывали на меня совершенно различные влияния, и вместо того, чтобы им подчиниться, я шел своей дорогой, пробиваясь сквозь педагогические разноголосицы и идеологический сумбур. Я сильно надеялся, наконец, отыскать в СССР среду устойчивую, незыбкие идеалы, крепких друзей, жизнь интенсивную и насыщенную содержанием…»

Но – не довелось.

В Советском Союзе (мать благословляла: «Езжай, мой сын, в свою страну, – в край – всем краям наоборот!»), Мур не изменил своих привычек. Даже арест сестры Ариадны его не напугал. И когда вслед за ней забрали отца, в нем как будто ничего не колыхнулось.

Еще за границей Сергей Эфрон начал сотрудничать с советскими спецслужбами. Когда он приехал в СССР, ему предоставили дачу НКВД в Болшеве. Казалось, ничто не предвещало беды. Но поздней осенью 1939 года его увезли на Лубянку…

Нет, наверное, Мур огорчился, да и не мог оставаться безучастным, часто видя мать плачущей. Однако мир для него не сузился, не померк.

Красные знамена трепетали, барабаны били, статуи вождя возвышались, но Мур ничего не замечал. И про репрессии нет в его дневнике ни слова, хотя он наверняка знал о них, не только на примере несчастных родных. Даже не понятно, как он относился к арестам отца и сестры. Считал ли он их виноватыми, жалел ли? Или вовсе сторонился мыслей о них?

Однако не одних иностранцев чтил Мур. В Москве он стал читать и почитать отечественных классиков – прозаиков и поэтов, взлюбил русские пьесы, музыку. За границей он был от них отгорожен. А в Москве узнал и обмер – какое же это богатство!

…Потеряв близких, Марина стала бояться ночей, ночных звонков, шагов на лестнице, скрипа тормозов автомобилей, людей в форме. Она вконец растерялась – вкус жизни был утрачен еще раньше, в мучительной эмиграции, теперь же, на старой новой родине Цветаева просто металась, как птица в клетке, лишь изредка обретая покой.

Из письма дочери: 12-го апреля 1941 года: «У нас весна, пока еще — свежеватая, лед не тронулся. Вчера уборщица принесла мне вербу — подарила — и вечером (у меня огромное окно, во всю стену) я сквозь нее глядела на огромную желтую луну, и луна — сквозь нее — на меня. С вербочкой светлошерстой, светлошерстая сама… — и даже весьма светлошерстая! Мур мне нынче негодующе сказал: — Мама, ты похожа на страшную деревенскую старуху! — и мне очень понравилось — что деревенскую. Бедный Кот, он так любит красоту и порядок, а комната — вроде нашей в Борисоглебском, слишком много вещей, все по вертикали. Главная Котова радость — радио, которое стало — неизвестно с чего — давать решительно все. Недавно слышали из Америки Еву Кюри…»

Цветаеву приняли в профком литераторов при Гослитиздате, она пыталась выпустить сборник стихов, но надежды растаяли. Как и ее творческие и жизненные силы – за весь 1941 год она написала всего одно стихотворение «Я стол накрыл на шестерых…»

Невзгоды несчастной женщины усиливали хроническое безденежье, неустроенность, постоянные переезды. В последнем своем московском пристанище – в доме на Покровском бульваре — великого поэта ХХ века настигли коммунальные мучения. В апреле 1941 года Мур записал в дневнике: «Вчера был крупный скандал с Воронцовыми (соседями – В.Б.) – на кухне. Ругань, угрозы и т. п. Сволочи! Все эти сцены глубоко у меня на сердце залегают. Они называли мать нахалкой, Воронцов говорил, что она «ему нарочно вредит» и т. п. Они — мещане, тупые, «зоологические», как здесь любят писать. Мать вчера плакала и сегодня утром плакала из-за этого, говоря, что они несправедливы, о здравом смысле…»

У Цветаевой было немало пророчеств. Несколько — про себя. В 1940 году она записала в дневнике: «Я уже год примеряю смерть. Но пока я нужна». Но когда грянула война, стала подкрадываться ненужность…

Поэт Арсений Тарковский вспоминал, как он с Мариной Цветаевой в то роковое 22 июня до рассвета гуляли по Москве: «Где-то между 5 и 6 часами утра Марина Ивановна вдруг говорит: «Вот мы сейчас идем, а уже, наверное, началась война…»

Она не ошиблась – орудия уже грохотали. «22 июня – война; узнала по радио из открытого окна, когда шла по Покровскому бульвару», – записала Цветаева. В тот день Цветаева вынула из своего архива рукопись юношеского стихотворения, написанного двадцать восемь лет назад, в мае 1913 года:

Солнцем жилки налиты – не кровью –
На руке, коричневой уже.
Я одна с моей большой любовью
К собственной моей душе.
Жду кузнечика, считаю до ста,
Стебелек срываю и жую…
– Странно чувствовать так сильно и так просто
Мимолетность жизни – и свою.

Она беззаветно любила жизнь, но та не отвечала ей взаимностью. Да и никто не отвечал – ни сын, ни знакомые. Друзей же не было. Марина осталась одна, иззябшая, на холодном ветру. Совсем стемнело, она прошла мимо последнего освещенного окна. И – потеряла дорогу…

Из предсмертной записки Цветаевой сыну: «Прости меня. Безумно тебя люблю, но дальше было бы хуже. Если ты когда-нибудь увидишь отца и Алю, скажи им, что я любила их до последней минуты».

Ариадна была освобождена в 1948-м, но год спустя снова попала в неволю. Томилась в ссылке в Туруханском крае, где когда-то сидел ее и других бедолаг истязатель — Сталин…

Сергей Эфрон находился в тюрьме. Летом сорок первого он, измученный постоянными допросами и избиениями, перенес инфаркт, у него страшно болело сердце. Начались галлюцинации: слышались какие-то разговоры. Чудился голос Марины, казалось, она тоже здесь, в застенке.

Но ее уже не было на свете — Цветаева погибла раньше Эфрона, 31 августа. Расправа с ним произошла 16 октября 1941 года на печально знаменитом Бутовском полигоне…

В другой предсмертной записке Марина просила позаботиться о сыне поэта Николая Асеева, его жену и ее сестер. Кричала с того света: «Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает… Не оставляйте его никогда. Была бы безумно счастлива, если бы жил у вас. Уедете – увезите с собой. Не бросайте!».

Но в семью Асеева Мура не взяли. Рукописи Цветаевой — тоже. Она же опальная была — муж и дочь за решеткой – и сама жизнью опаленная. А вдруг еще в бумагах Марины окажется крамола? Асеев же был успешный и боялся ненароком свой успех порушить.

И все-таки он Муру немного помог – позволил несколько раз переночевать в своем доме и помог продать кое-какие вещи. А рукописи сгорели в печи в том елабужском доме, где Марина с Муром несколько дней обитали…

Сын Цветаевой недолгое время учился в Литературном институте. Его однокурсник Анатолий Мошковский вспоминал: «Георгий иногда провожал Нору (она тоже училась в Литинституте – В.Б.) домой, был откровенен с ней и однажды даже признался, что считает себя частично виновным в гибели матери. Марина Ивановна была очень эмоциональна и влюбчива, жила воображением и в некоторых знакомых подчас видела то, чего в них вовсе не было. А так как отец Георгия иногда отсутствовал месяцами, у нее случались «любовные всплески».

 …В конце июня 1944 года Мур, находившийся в действующей армии, записал в дневнике, что «опасность — повсюду, но каждый надеется, что его не убьет… Идем на запад, и предстоят тяжелые бои, т.к. немцы очень зловредны, хитры и упорны. Но я полагаю, что смерть меня минует». Увы, он ошибся.

7 июля 1944 года Георгий Эфрон «убыл по ранению», как записано в книге учета личного состава. Больше сведений о сыне Цветаевой нет. Ему было 19 лет. 
Специально для «Столетия»

https://www.stoletie.ru/kultura/serdce_materi_522.htm